среда, 12 февраля 2014 г.

О символизме в пушкинской прозе 

Панфилов Алексей Юрьевич

В современной науке о творчестве Пушкина постепенно созревает представление о том, что механической регистрации одних только библейских цитат в пушкинских произведениях еще недостаточно для правильной оценки их (произведений) религиозного смысла. Библейские тексты во времена Пушкина для его современников существовали не сами по себе, как для многих из нас, а в системе богослужебной практики, и воспринимались не столько как письменное слово, сколько как звучащее, и даже пропетое слово. Это создавало особую степень интимности их восприятия, что сопоставимо со словами Н.Н.Пушкиной о посмертном чтении произведений ее мужа: “«Я выписала сюда все его сочинения, я пыталась их читать, но у меня не хватило мужества: слишком сильно и мучительно они волнуют, читать его – все равно что слышать его голос, а это так тяжело!»” (слова приводятся в письме С.Н.Карамзиной А.Н.Карамзину от 3-5 июня 1837 г. /подлинник по-французски/. Цит. по: Последний год жизни Пушкина / Сост. В.В.Кунин. М., 1988. С.618).

               Этой особенностью бытования во времена Пушкина текстов Священного Писания и обусловлена закономерность, которую отмечает исследователь: “Пушкин в своих произведениях, как правило, ссылался именно на те отрывки из Библии, которые в определенные дни читаются при богослужении” (Юрьева И.Ю. Пушкин и христианство: Сб. произведений А.С.Пушкина с параллельными текстами из Священного писания и комментарием. М., 1998. С.15-16). Ветхий Завет, Евангелие и Апостол читаются и поются в церкви. Этим контекстом, так же как и святоотеческой традицией толкования, устанавливаются рамки для их правильного, православного понимания верующими. В Средние века в Западной Европе самостоятельное чтение Священного Писания мирянами вообще считалось предосудительным с точки зрения католической Церкви.

               Но богослужение отнюдь не ограничивается одними только “священными текстами, которые звучали на церковных службах” (там же. С.17). В религиозном ритуале помимо выбора текстов огромное значение имеет порядок совершения ритуальных действий, в том числе и порядок чтения этих текстов. Вот почему можно вполне согласиться с исследователем, когда он, говоря о “текстах Пушкина, связанных со Священным Писанием”, указывает, что “не исключены возможности обнаружить – в частности и в […] широко известных текстах – новые библейско-евангельские реминисценции, сегодня еще неявные”. Исследователь справедливо замечает, что реминисценции эти “чаще всего не только в слове выражены, сколько воплощены САМИМ СТРОЕМ пушкинского художественного мышления” (Непомнящий В.С. Послесловие // В кн.: Юрьева И.Ю. Пушкин и христианство... С.248). Здесь только необходимо уточнить, что “художественное мышление” любого поэта доступно нашему изучению лишь в той мере, в какой оно “выражено в слове”. И действительно: эти до сих пор не поддающиеся обнаружению библейские реминисценции, существование которых предсказывает цитируемый автор, можно найти именно в структуре, в “самом строе” пушкинских произведений, – и в частности потому, что их структура является отражением структуры православного богослужения.

               Таково, например, опосредованное отражение Псалтыри в стихотворении Пушкина “Отцы пустынники и жены непорочны…” (1836). В этом стихотворении сам Пушкин учит нас об указанной особенности использования священных текстов в своем творчестве – он говорит о богослужебном применении молитвы св. Ефрема Сирина: “Во дни печальные Великого поста”. В отношении этой строки может возникнуть вопрос: почему же “печальные”, и ДЛЯ КОГО? Ведь для верующего пост, а Великий пост тем более, согласно святоотеческому учению, – время особой радости, “духовное лето”, так что Иоанн Златоуст, например, даже советует продлевать духовное состояние, переживаемое во время поста, и после его окончания. “Печальным” же время, соответствующее Четыредесятнице, было, скорее, для Того, Кому по его окончании предстояла смертная казнь.

               Пушкин, таким образом, на правах поэта попытался проникнуть в переживания, испытываемые главным героем Евангелия и далее – сопоставить их со своими собственными переживаниями в последний год перед предстоявшей ему смертью. За несколько месяцев до нее Пушкин вспоминает молитву, читаемую священником в церкви в течении нескольких недель перед воспоминанием о смерти Христа (срв. также другие христологические мотивы в пушкинской поэзии ближайшего времени: Проскурин О.А. Поэзия Пушкина. М., 1999. С.243-262. 275-300). Однако для полноты понимания стихотворения, посвященного переложению этой молитвы, даже этого указания самого по себе недостаточно.

               Великопостная служба является не единственной областью кодифицированного применения этой молитвы, да и Пушкин сочиняет свое стихотворение совсем в другое время года, летом! Молитва Ефрема Сирина входит также в последовательность молитв, произносимых по прочтении Псалтыри или отдельных ее частей (“кафизм”). Эта особенность бытования молитвы отражена в пространном переложении И.Е.Великопольского (1823), у которого она приобретает традиционную форму стихотворного переложения псалмов. Его опыт, по словам автора, был известен Пушкину и получил его одобрение (Пушкин и его современники. Вып.38-39. Л., 1930. С.279). И когда Пушкин в июле 1836 года говорит об этой молитве: “Все чаще мне она приходит на уста”, – не значит ли это, что он в то время “все чаще” читает Псалтырь? Псалтырь же в богослужебной практике принято было читать над усопшими (вспомним хотя бы повесть Н.В.Гоголя “Вий”). Таким образом, это действительно предсмертное, пророческое стихотворение. Пушкин с поразительной точностью указывает дату своей смерти: ведь память преп. Ефрема Сирина празднуется 28 января, накануне дня смерти Пушкина…

               Как и всегда почти у Пушкина, единичное признание имеет парадигматическое значение – призвано указать на закономерность. Этим указанием Пушкин на пороге своей жизни торопится приоткрыть для нас важнейшую особенность построения своих художественных произведений – тесную связь их не только со Священным Писанием вообще, но и с выразительной, эстетической стороной православного богослужения. В этом смысле Пушкин – по преимуществу православный поэт. Эту позицию воинствующего православия (воинствующего, в том числе, и против всяческого церковного фарисейства) Пушкин безоговорочно утвердил за собой еще на самом пороге своей литературной карьеры (ода “Безверие”). Дело исследователя – воспользоваться прямым указанием поэта и со всей возможной полнотой выявить то, что в его творчестве является подспудным, структурообразующим (а не только лишь обращенным в сторону непосредственного, наивного читательского восприятия).

               Сходные цели преследовала и попытка исследователя связать с определенными днями Страстной недели стихотворения т.н. “каменноостровского цикла” 1836 г. (Старк В.П. Стихотворение “Отцы-пустынники и жены непорочны” и цикл Пушкина 1836 года // Пушкин: Исследования и материалы. Т.10. Л., 1982). Но эта работа, на наш взгляд, не была доведена до конца, содержит в себе ряд неточностей и вызывает много недоумений. Почему, например, переложение молитвы Ефрема Сирина надо непременно связывать именно с Великой Средой (последним днем накануне Пасхи, когда она читается в церкви), тогда как молитва эта читается в продолжение всего Великого поста и об этом прямо говорится во вступлении (тем более, что Страстная неделя находится уже за пределами Великого поста)? Исследователь говорит о Великом Четверге, когда на богослужении вспоминается о предательстве Иуды, а между тем в пушкинском стихотворении (“Подражание италиянскому”) рассказывается не об этом событии, и даже не о самоубийстве Иуды, а о том, что с ним произошло потом, в то время, когда и сам Иисус Христос умер на Древе и сошел во ад. Время действия стихотворения “Мирская власть”, лирический герой которого ссылается на событие казни Христа, и вовсе определяется не из самого его текста, а по догадкам читателей… (см.: Летопись жизни и творчества А.С.Пушкина. Т.4. М., 1999. С.453; 645, прим.473).

______________________________

Э к с к у р с  I.  О ВОЗМОЖНОМ ИСТОЧНИКЕ СТИХОТВОРЕНИЯ “МИРСКАЯ ВЛАСТЬ”. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-21 .
_________________________


               Тем не менее, существование параллелизма с событиями Страстной недели очевидно, и концепция исследователя вызвана правильным по существу своему представлением, что структура многих пушкинских произведений каким-то образом связана со структурой богослужебных циклов. Тем же представлением продиктована и другая известная концепция – В.А.Кошелева, высказавшего предположение, что время в пушкинском романе “Евгений Онегин” действительно “расчислено по календарю”, но только не светскому, а календарю круга церковных праздников (Кошелев В.А. “«Онегина» воздушная громада…” Спб., 1999. С.120-144).

               На наш взгляд, этим концепциями недостает внимания к эстетической стороне православного богослужения. Годовой круг церковных праздников складывался в течение столетий, можно сказать стихийно, и не был в целом выражением творческой воли отдельных их установителей. Чтение молитвы св. Ефрема Сирина, предательство Иуды, Тайная Вечеря – это отдельные, выборочно представленные события Страстной недели, не образующие органической целостности, так что пока остается непонятным, как бы они могли послужить основой для замысла стихотворного цикла. Пушкин был автором художественных произведений, а не священнослужителем или проповедником. И для того, чтобы стихия церковно-религиозной жизни органично, а не пропагандистски-навязчиво вошла в его произведения, ему необходимо было найти такую сторону этой жизни, в которой она была бы полностью тождественна природе светской поэзии и беллетристики. Различные элементы и подсистемы церковного богослужения, с которыми связаны пушкинские произведения, являются осуществлением творческого замысла их известных или безымянных создателей, и именно с такого рода “произведениями” церковно-религиозного творчества в первую очередь ведет диалог поэт и беллетрист Пушкин.

________________________________

Э к с к у р с  II.  ОБ АВТОРСКОМ ЗАМЫСЛЕ В ПРАВОСЛАВНОМ БОГОСЛУЖЕНИИ. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-22 .
______________________


               Мы можем назвать сегодня, по крайней мере, два произведения Пушкина, для которых структурообразующими стали конкретные элементы целостной системы православного богослужения: это “Повести покойного Ивана Петровича Белкина” и, отчасти, роман “Евгений Онегин”, девять “песен” которого соответствуют, вероятно, девяти “песням Священного писания”, на которых строится система церковного песнопения. Оба произведения сходны между собой в том, что построены из нескольких резко отделяющихся друг от друга звеньев: пять повестей, образующих сборник И.П.Белкина (до сих пор ведутся споры о том, в какой мере принципиален для них объединяющий образ вымышленного повествователя и на какой стадии их создания он вообще появился: Попова И.Л. Творческая история “Повестей Белкина” // А.С.Пушкин “Повести Белкина”. М., 1999); восемь глав романа “Евгений Онегин” (поочередный выход их в свет стал настолько громким событием литературной жизни 1820-1830-х гг., что превратился в факт внутренней, художественной структуры романа). Состав обоих произведений бросается в глаза, и любой почитатель Пушкина не задумываясь назовет число глав романа и число повестей, тогда как не каждый вспомнит, например, сколько глав в “Пиковой даме”.

               “Роман в стихах” и “Повести… Белкина” объединяет также колебание их автора в установлении самого числа этих “звеньев”. И вновь: колебание это в отношении глав романа – восемь, девять и даже, может быть, десять! – сделано Пушкиным внутренним, эстетическим фактом произведения, а не только фактом его внешней литературной истории. Аналогичное колебание в числе “Повестей… Белкина” мы затронем позднее, но уже сейчас можно сказать, что первоначально была задумана одна повесть (“Записки молодого человека”, предположительно 1829 г.), из которой в 1830 г. выросли “Выстрел” и “Станционный смотритель” (а как увидим в дальнейшем – и “Метель”); с другой стороны, некоторые исследователи небезосновательно утверждают, что предисловие “От издателя” следует считать… шестой повестью Белкина (Гей Н.К. Проза Пушкина: Поэтика повествования. М., 1989. С.71, 91).

________________________________

Э к с к у р с  III.  “СТРУКТУРА ОРЕХА – ЯДРО В СКОРЛУПЕ”. Текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-23 .
____________________


               Сходство указанных особенностей обоих произведений – генетическое, оно объясняется единством их происхождения, которое они ведут от родственных явлений церковной культуры.




               *   *   *


               В одной из “Повестей покойного Ивана Петровича Белкина”, а именно “Станционном смотрителе”, как известно любому читателю Пушкина, можно встретить открытую ссылку на евангельский текст. Это – упоминание притчи о блудном сыне, одной из самых популярных и наиболее часто используемых в светском искусстве евангельских притч. Такая откровенность пушкинской ссылки, как в данном случае, способствовала тому, что притча о блудном сыне повсеместно сопоставляется с повестью Пушкина в ходе ее изучения, так что само это сопоставление сделалось поистине “притчей во языцех”. Вместе с тем, прямая ссылка – это еще не прямая цитата, как например цитата из притчи о десяти девах в следующей пушкинской повести – “Пиковой даме” (да и там Пушкин не самостоятельно цитирует евангельский текст, а ссылается на проповедь некоего непоименованного “молодого архиерея”). В “Станционном смотрителе” же евангельская притча представлена и вовсе “переодетой” – как лист с четырьмя немецкими “лубочными” картинками, имеющими стихотворные (следовательно – заново сочиненные) подписи. Это приблизительно то же, что исполнение “чего-нибудь из Моцарта” уличным скрипачом в написанной Пушкиным тогда же, в печально-веселую болдинскую осень, “маленькой трагедии”!

               Обрамляющий контекст, которым Пушкин любовно наделяет тексты Священного Писания в своих художественных произведениях, так же как и упоминание о богослужебной функции молитвы св. Ефрема Сирина, задает параметры использования евангельской притчи при формировании структуры пушкинского повествовательного цикла. Этот контекст подсказывает, что притчу о блудном сыне у Пушкина нужно мыслить включенной в какое-то иное, помимо Евангелия, единство, которое и опосредует ее функционирование в “Повестях... Белкина”. В богослужебном обиходе избранные тексты Священного Писания входят в число т.н. воскресных чтений. Среди них особую группу образуют фрагменты из Евангелия, которые читаются на воскресной Литургии несколько недель подряд перед началом Великого поста. Последовательность этих чтений должна подготовить верующего к осмысленному восприятию предстоящего ему подвига. Одним из таких чтений, совершаемым за две недели до начала Поста, и является притча о блудном.

               Восходит ли художественное использование Пушкиным этой притчи непосредственно к самому Евангелию, или же у Пушкина имеет место использование евангельского текста, опосредованное его местом в богослужебном обиходе? Вопрос решается сравнительным рассмотрением той структуры, элементом которой является эта притча.

               Обратим внимание прежде всего на то, что в этой последовательности воскресных “подготовительных” литургических чтений притча о блудном сыне непосредственно соседствует с притчей о Страшном суде, которую Христос рассказывает Своим ученикам в начале Страстной недели, накануне Своей смерти (Мф.25,31-46). “Пришествие Господа, Его жертвенная смерть, неразрывно связаны с Страшным Судом”, – отмечает исследователь богослужения Страстной седмицы (Ильин В.Н. Запечатанный гроб. Пасха нетления: Объяснение служб Страстной седмицы и Пасхи. Сергиев Посад, 1995. С.24). В цикле же “Повестей… Белкина” повесть “Станционный смотритель”, с ее лубочными картинками, непосредственно соседствует с повестью “Гробовщик”.

               Нам нет необходимости в нашем беглом обзоре специально останавливаться на анализе этой повести: у нас есть возможность сослаться на работы исследователей, в которых было отмечено наличие мотивов “страшного суда” в этой “кладбищенской” повести Пушкина. “Мотив растревоженной […] совести гробовщика обнаруживает […] нечто общее с душевным смятением, во власти которого оказывается герой написанного Пушкиным в 1835 г. «Странника» […]: «Я осужден на смерть и пОзван В СУД ЗАГРОБНЫЙ […]»”, – заметила исследователь путей эволюции пушкинской прозы (Петрунина Н.Н. Проза Пушкина /пути эволюции/. Л., 1987. С.95, прим.31). Другой исследователь пишет: “явление покойников СВОЕГО РОДА СТРАШНЫЙ СУД в сновидении Адриана” (Бочаров С.Г. О смысле «Гробовщика» // В его кн.: О художественных мирах. М., 1985. С.60, прим.2). Пусть эти авторитетные суждения сыграют для нашего читателя роль “независимой экспертизы”.

               Итак, мы имеем две последовательности элементов и два установленных соответствия между ними: этого достаточно для того, чтобы “наложить” их одна на другую и проверить – соотносятся ли между собой остальные элементы этих последовательностей?

               Из такого наложения поначалу ничего не получится. Мы должны перед этим принять в расчет, что повесть “Гробовщик” у Пушкина идет перед повестью “Станционный смотритель”. В последовательности же воскресных чтений притча о Страшном суде, наоборот, следует за притчей о блудном. Поэтому сравнивать последовательность повестей с последовательностью чтений нужно в обратном порядке. Притча о суде читается за неделю до Великого Поста. Заключает же весь этот “подготовительный” период Прощеное воскресенье, когда на Литургии читается соответствующий текст Евангелия (Мф.6,14-21) и вспоминается об изгнании из рая Адама и Евы. В “обратной” последовательности “болдинских” повестей этому последнему из воскресений должна соответствовать повесть, ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ “Гробовщику”. Это – “Метель”.

               Что касается “Метели”, тоже сразу можно сказать, что сюжет бегства жениха и невесты из дома, без родительского благословения, перекликается с сюжетом о грехопадении Адама и Евы. Мы упомянули, что воскресенье перед самым Великим Постом имеет и другой ведущий лейтмотив: “прощение”. Использование этого лейтмотива в повести Пушкина проницательно отмечает исследователь: “У Пушкина беглецы предполагают «скрываться несколько времени, броситься потом к ногам родителей». Покидая дом, Марья Гавриловна оставляет письмо, которое «она оканчивала тем, что блаженнейшею минутою жизни почтет она ту, когда позволено будет ей броситься к ногам дражайших ее родителей». Наконец, в третий раз точно такой же жест явится в финале повести, когда тайно обвенчанные муж и жена объяснились; и муж, страстно влюбившийся в свою неузнанную жену, опознал ее «и бросился к ее ногам»” (Турбин В.Н. Пушкин, Гоголь, Лермонтов: Опыт жанрового анализа. М., 1998. /1-е изд.: М., 1978./ С.106).

               Величайшая религиозная идея Прощеного воскресенья выражена в пушкинской повести в зримом жесте, мизансценически. Исследователь обнаружил присутствие этого жеста уже в одном из генетически предшествовавших повести Пушкина произведений – “истинном происшествии”, опубликованном анонимно в журнале “Благонамеренный” в 1818 году под заглавием “Кто бы это предвидел?” (там же). Другой исследователь указывает, что этот наглядно-изобразительный мотив интенсивно использовался еще в повести Н.М.Карамзина “Наталья, дочь боярская”, которую читают герои повести “Барышня-крестьянка” (Шмид В. Проза как поэзия. Спб., 1998. С.71). Мы можем теперь добавить к этому историко-литературному анализу, что происхождением своего ведущего лейтмотива пушкинская повесть в конечном счете обязана своей зависимости от одной из подготовительных недель перед Великим Постом.

               Коль скоро это так, можно заранее предсказать, что должно быть обнаружено сходство между последним произведением цикла – повестью “Барышня-крестьянка” и первым из подготовительных евангельских чтений – притчей о мытаре и фарисее.




               *   *   *


               Когда речь идет о “Барышне-крестьянке”, уже невозможно ограничиться общими представлениями и для проверки следует обратиться к сопоставлению текстов. Укажем, лишь в качестве примера, а не в целях исследования повести, отдельные соответствия.

               О том, что повесть соотнесена с притчей о мытаре и фарисее, говорит уже простое сличение их начальных фрагментов, из которого, почти с той же очевидностью, как из сравнения притчи о блудном сыном с описанием лубочных картинок в “Станционном смотрителе” – становится ясно, что Пушкин прямо-таки не скрывая переиначивает текст евангельской притчи:


“БАРЫШНЯ-КРЕСТЬЯНКА”:

               “В одной из отдаленных наших губерний находилось имение Ивана Петровича Берестова […] Вообще его любили, хотя и почитали гордым. Не ладил с ним один Григорий Иванович Муромский, ближайший его сосед. Это был настоящий русский барин […] Из людей, осуждавших его, Берестов отзывался строже всех. Ненависть к нововведениям была отличительная черта его [т.е. Берестова] характера. Он не мог равнодушно говорить об англомании своего соседа, и поминутно находил случай его критиковать […] «Да-с!» говорил он с лукавой [!] усмешкой; «у меня не то, что у соседа Григорья Ивановича. Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты»”.


ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ЛУКИ, 18:

               “10. Два человека вошли в Храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь.
               11. Фарисей, став, молился сам в себе так: Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь:
               12. пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю”.


Презрение “гордого” (как Берестов у Пушкина) фарисея к мытарю в притче – обосновывает иррациональную вражду, которой Пушкин омрачает отношения своих персонажей, а эпитет “лукавый” призван прямо указать на имя евангелиста Луки. Срв. также обыгрывание лексических мотивов евангельского перевода в пушкинском тексте: “это был НАСТОЯЩИЙ русский барин” – “фарисей, СТАВ, молился сам в себе”; “ПОЩУСЯ двакраты в субботу” – “были бы мы по-русски ХОТЬ СЫТЫ” и т.д.

               Инсценировку заключительных слов притчи (18,14) представляет собой, собственно, вся интрига повести: “…ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится”. Барышня Лиза Муромская именно что “унижает” (“смиряет”) себя, превращаясь в дочку простого деревенского кузнеца. Результат – “возвышение”: дочь разорившегося отца, она завоевывает себе богатого и пригожего жениха.

               Театрализация евангельского мотива в ее поведении продолжается, когда Берестовы приезжают к ним в гости: она и здесь “унижает” себя, на этот раз из желанной деревенской красавицы превращаясь в раскрашенное чучело, правда, как не преминул заметить Берестов-младший, с хорошенькой ножкой, “обутой со всевозможным кокетством”. В этом эпизоде она вновь “унижает” себя, когда “побежала умилостивлять раздраженную мисс Жаксон” за то, что без спросу взяла ее белила и помаду.

               Алексей Берестов словно бы заражается этой эпидемией “унижения” и при первой встрече с переодетой в крестьянку Лизой тоже, но безуспешно, пытается выдать себя за своего камердинера! И вновь – при посещении Муромских: “Дверь отворилась, он повернул голову с таким равнодушием, с такою гордою небрежностию, что сердце самой закоренелой кокетки непременно должно было содрогнуться. К несчастию, вместо Лизы, вошла старая мисс Жаксон […] и прекрасное военное движение Алексеево пропало втуне”. Все в точности, как в Евангелии: “возвышающий сам себя унижен будет”.

               Вообще же этот мотив “унижения – возвышения” чрезвычайно экспансивен в повести Пушкина. При неожиданной встрече оба враждующих соседа “унижают” себя, скрывая взаимную неприязнь: “он наехал на Берестова вовсе неожиданно, и вдруг очутился от него в расстоянии пистолетного выстрела” (появляется было мотив вполне возможной между врагами дуэли, который в другой повести цикла станет заглавным. Но:) “Делать было нечего: Муромский, как образованный европеец, подъехал к своему противнику и учтиво его приветствовал. Берестов отвечал с таким же усердием, с каковым цепной медведь кланяется господам по приказанию своего вожатого”. Дуэль в этой сцене происходит, так сказать, с внутренним “медведем”, который сидит в каждом из них (а в романе “Дубровский” этот иносказательный образ будет реализован буквально!).

               В основу этой сцены положен каламбур, который образует название персонажа евангельской притчи: “фарисей” и... “фарис”. Так назывался искусный наездник у арабов, которому прямо противоположен неловкий наездник у Пушкина. В 1820-е годы у русских читателей был популярен перевод “арабской касыды” А.Мицкевича “Фарис”, а затем это слово будет фигурировать в балладе Лермонтова “Три пальмы”. И само распределение функций “фарисея” и “мытаря” у Пушкина полушутливо и вовсе не сковано скучной предопределенностью: персонажи могут и обмениваться между собой этими “ролями”.

               С обликом евангельского “мытаря” в повести связана общая характеристика Муромского. Мытарь – это человек, который добровольно пошел на сотрудничество с римской властью и тем самым отступил от Закона (Христианство: Энциклопедический словарь. Т.2. М., 1995. С.185); срв. знаменитый вопрос фарисеев Христу, можно ли давать подать кесарю. У Пушкина этому соответствует англомания “настоящего русского барина” Муромского, за которую его, как мы знаем, особенно ненавидит “фарисей”-Берестов. С “фарисеями” его роднит и “ненависть к нововведениям”, которой характеризует его Пушкин.

               Другая особенность “мытарей” – откуп у римской власти права на сбор налогов и пошлин, то есть активное занятие экономической деятельностью. Именно эта черта Муромского заставляет проникнуться к нему уважением всех помещиков губернии, и даже примиряет с ним самого Берестова, “осуждавшего его […] строже всех”: он “однако ж не отрицал в нем и многих отличных достоинств, например: редкой оборотливости”. “Достоинство” же это состояло в том... что Муромский заложил в Опекунский совет свою последнюю деревню: “оборот, казавшийся в то время чрезвычайно сложным и смелым”.

               На этом мы ограничимся в нашем перечислении некоторых соответствий между повестью “Барышня-крестьянка” и евангельской притчей о мытаре и фарисее. Читатель, возможно, заметил, что эти соответствия имеют втягивающий, “воронкообразный” характер. В отношении этой “подготовительной” евангельской притчи Пушкин-повествователь выступает замечательным проповедником, разъясняя нам, читателям, неисчерпаемые возможности ее применения – от самых поверхностных, почти буффонады, до самых неожиданных и виртуозных, так что притча эта постепенно заполняет всю повесть, проникая во все ее уголки и находя себе подтверждение в каждой ее черте, каждом положении, как притча о блудном сыне – в повести “Станционный смотритель”. Нашей задачей, повторим, было не анализировать этот процесс, а просто привести ряд иллюстраций, свидетельствующих о том, что повесть “Барышня-крестьянка” в структуре цикла “Повестей… Белкина” соответствует притче о мытаре и фарисее в структуре подготовительных евангельских чтений перед Великим Постом.




               *   *   *



               Мы рассмотрели четыре повести Пушкина в их соотношении с небольшим евангельским литургическим циклом. Количество “приготовительных” евангельских чтений установлено началом богослужения Постной Триоди – за три недели до начала самого Поста. Всего, стало быть, выходит четыре подготовительных “недельных” чтения (“неделями” в церковном обиходе называются воскресные дни, в противоположность “седмицам”): (1) неделя о мытаре и фарисее – соотв. повесть “Барышня-крестьянка”; (2) неделя о блудном сыне – повесть “Станционный смотритель”; (3) неделя о страшном суде – “Гробовщик”; и (4) неделя об Адаме и Еве – повесть “Мятель”.

               У Пушкина остается только одна повесть – “Выстрел”. Спрашивается: какому евангельскому чтению будет она соответствовать? Поскольку после Прощеного воскресения уже начинается пост, это может быть только чтение… ПРЕДШЕСТВУЮЩЕЕ первому – неделе о мытаре и фарисее! И следовательно, добавим, повесть “Выстрел” должна идти... ВСЛЕД ЗА ПОСЛЕДНЕЙ ПОВЕСТЬЮ ЦИКЛА – “Барышней-крестьянкой”. Несмотря на кажущуюся “абсурдность” этого утверждения, специалистам по Пушкину известно (а остальным читателям мы покажем это чуть позже), что это действительно так.

               Эта парадоксальность и отражена на нашей схеме, где для повести “Выстрел” оставлено свободное место там, где она и находится в составе цикла – перед “Метелью”, и в то же время – свободное место для соответствующего ей евангельского чтения находится на противоположной стороне диаграммы. На этой схеме, как можно видеть, мы постарались изобразить противоположность порядка следования повестей Пушкина и соответствующих им церковных “недель”. Противоположность эта задается самой структурой данной последовательности литургических чтений. Помимо того, что главы Евангелия, из которых выбраны фрагменты для чтений, расположены в обратном порядке (Лк.19 – 18 – 15 и Мф.25 – 6), – вслед за Страшным судом, а это конец всемирной истории, там следует воспоминание грехопадения Адама и Евы – то, с чего она, эта “история” началась.

               В этом, наверное, смысл другого названия последней “недели” перед Великим Постом – Прощеного воскресенья. Человечеству как бы прощаются все его грехи, накопленные на всем протяжении его многострадальной истории, Страшный суд “отменяется” – и представляется возможность начать всемирную историю с начала, с чистого листа: но теперь уже не в греховном расслаблении и попустительстве, а во всеоружии духовного подвига. Вот почему для наименования этого “нового” периода исторической жизни используется слово “пост”, заимствованное из военного лексикона. Об этом говорится в напутствии Церкви перед началом Поста, которое приводит А.Н.Муравьев в цитированной книге: “Поприще добродетелей открылось! Хотящие страдальчествовать войдите, препоясавшись добрым подвигом поста, ибо законно страдальчествующие праведно венчаются. Восприяв всеоружие креста, воспротивимся врагу, имея веру как нерушимую стену, и как щит молитву, а шлемом милостыню, и вместо меча пост, который отсекает от сердца всякую злобу. Творящий сие восприимет истинный венец от Царя всех, Христа, в день судный” (Письма о богослужении... С.156).

               Недостаточной изученностью истории русской литературы объясняется, по нашему мнению, вывод о коренном будто бы различии апокалиптических представлений в иудаизме и христианстве, сделанный недавно исследователем, рассматривавшим значение мотивов еврейских религиозных праздников Нового года и Судного дня для поэзии О.Э.Мандельштама. “В чистом виде еврейской апокалиптики не существует”, – отмечается в этой работе. – “В сущности, переживания, вызываемые периодом от Нового года до Судного дня, представляют собой тот ЕЖЕГОДНЫЙ ЛИЧНЫЙ «АПОКАЛИПСИС», который и обуславливает циклический ежегодный духовный путь, проходимый иудеями” (Кацис Л.Ф. Осип Мандельштам: мускус иудейства. Иерусалим – Москва, 2002. С.154, 149). В действительности эта характеристика прекрасно выражает духовный смысл трех подготовительных седмиц перед Великим Постом, которые представляют собой точную параллель периоду, отмечаемому исследователем для иудаизма.

               Вплоть до совпадения лексических мотивов. Указанный автор приводит в русском переводе молитвы на Новый год и Судный день: “Судимый сам себе свидетель и обличитель […] Воистину, Ты – Судья и Обличитель и всеведущий Свидетель […] Враждующий нам изветник будет посрамлен. Уподобленным бесчисленным звездам, а ныне до земли униженным да будут прощены их беззаконие и провинность” (ук. соч. С.155). А.Н.Муравьев приводит аналогичные стихиры на вечерни недели о Страшном суде: “увы мне, мрачная душа! […] дела твои предстоят на обличение твое, деяния, как доносители, обличают тебя […] пастырь добрый, не отлучи меня от стоящих одесную тебя, ради великой твоей милости” (Письма о богослужении... С.151). Только Судный день празднуется евреями в начале осени, а масляница русскими – наоборот, в конце зимы.

               И автор “Повестей… Белкина” прекрасно знает об этой иудейской традиции и о ее сходстве с традицией православной, потому что свою “апокалиптическую” (как мы успели заметить) повесть “Гробовщик” он соотносит не только с неделей о Страшном суде, но и с началом церковного года. Он заканчивает повесть и ставит в рукописи дату: 9 сентября, то есть за 6 дней до Судного дня у иудеев. Вот почему первоначально, на нескольких первых (и последней) страницах рукописи, герой повести назывался не в честь последнего (для пушкинского времени) русского патриарха Адриана, – а в честь преп. Симеона Столпника, “Летопроводца”, память которого празднуется 1 сентября (Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 19 тт. Т.8. М., 1995. С.624-626, 628, 635. В дальнейшем это издание цитируется с указанием томов /римскими цифрами/ и страниц /арабскими/). В этот день начинается новый год в православной Церкви; 6 сентября – у евреев. Таким образом, в отношении еврейских религиозных праздников Мандельштам в своей поэзии выступает полноправным наследником пушкинских традиций русской классической литературы.

               Сюжетно-смысловое начало – грехопадение – переносится в конец линейной, календарной последовательности недельных чтений: это остроумное композиционное решение составителей литургического цикла находит себе отражение и даже в полном смысле слова изображается в пушкинском сборнике, где “первая” повесть попадает на место после “последней”. Мы предсказали, что повести “Выстрел” должно соответствовать чтение, предшествующее первой неделе богослужения Постной Триоди, неделе о мытаре и фарисее, – и в этом нет никаких затруднений, ведь Евангелие читается на каждой воскресной Литургии. Другое дело, что для этого пришлось выйти за строго определенный круг подготовительных чтений. Но в этом Пушкин оставался в полном согласии с православной проповеднической традицией.

               Действительно, у различных проповедников, в отличие от строгости богослужения, число 4-х “подготовительных” чтений, определяемых началом использования Постной триоди, соблюдается не всегда. У одного их может быть три, у других – пять, и даже шесть. Цитируемая нами глава из “Писем о богослужении…” А.Н.Муравьева носит именно такое заглавие: “О трех неделях до поста”. Игра слов у этого автора заключается в том, что он говорит не о воскресных днях, которые как раз богослужебном-то обиходе и назывались “неделями”, но о “неделях” в светском значении этого слова, то есть “седмицах”. Необычное словоупотребление объясняется литературной формой его книги: “Письма эти в начале были действительно писаны для одного светского молодого человека Г**, чтобы прояснить его неведение о богослужении родной нашей Церкви” (Письма о богослужении... С.I). Чтобы не отпугнуть адресата обилием непонятного, автор, как можно было видеть из приведенных цитат, частично переводит богослужебные тексты с церковнославянского языка на русский. Так что в конечном счете подготовительных “недель”, которые он толкует в указанной главе, у него все-таки не три, а четыре.

               А вот митр. Антоний Сурожский (Духовное путешествие: размышление перед Великим Постом. М., 1997) действительно опускает четвертое, заключительное чтение, – но зато присоединяет в начале две новых главы: “Рассказ о Вартимее” и “Рассказ о Закхее” (о них см. у нас ниже в основном тексте). Прот. А.Шмеман (Великий Пост. Париж, 1990) также рассматривает пять недель, но начинает неделей о Закхее и заканчивает Прощеным воскресеньем.

               Впрочем, возможности для увеличения числа подготовительных чтений не беспредельны, и тому есть объективные причины. Из-за того, что начало Великого Поста в разные периоды колеблется, в промежуток между Крещением и началом богослужения Постной Триоди попадает разное число “недельных” чтений. Чем ближе “неделя” к началу “подготовительных” чтений (это касается недели о Вартимее, и особенно – о Закхее), тем с большим постоянством она приходится на этот промежуток, приобретая тем самым характер тоже как бы “подготовительной”. Вот почему эти две недели используют церковные проповедники, и вслед за ними – автор “Повестей… Белкина”.

               Из-за этого, вероятно, когда В.Ф.Одоевский и Н.В.Гоголь в 1833 году приглашали Ивана Петровича Белкина участвовать в задуманном ими альманахе “Тройчатка”, Пушкин ответил отказом (письмо В.Ф.Одоевскому 30 октября 1833 года): объем “белкинского” творчества был предопределен происхождением замысла, хотя и не в строгих границах. В этой связи сразу напомним, что “Выстрел” – единственная из “Повестей… Белкина”, которая разделена автором на две пронумерованные главы. Чтение, которому соответствует “Выстрел”, – это рассказ о спасении мытаря Закхея Христом (Лк.19,1-10). Но помимо него, повесть может быть также соотнесена и с шестым, последним из возможных, чтением о слепце Вартимее (Лк.18,35-43).

               Итак, цепочка подготовительных евангельских чтений (от 4-х до 6-ти) образует круг внутри большого годового круга богослужений – тот самый “круг”, в котором абсолютный “конец” (Страшный суд) и “начало” (грехопадение Адама и Евы) соединяются, символизируя собой круговое течение всемирной истории человечества, замкнутой между этими двумя роковыми пределами. Поэтому и “линейную” последовательность пушкинских повестей удобнее всего представлять себе в виде круга. Это и будет нашей окончательной схемой: ее мы поместили в начале нашей статьи.

               Получившаяся диаграмма выражает внутреннюю структуру пушкинского цикла “Повестей покойного Ивана Петровича Белкина” в его соотношении с циклом литургических чтений; это мысленно-визуальная схема для умного созерцания. Она предназначена как бы “на вырост”: ее постижение, “исчерпание” несколько превышает возможности повседневного сознания и призвано пробуждать скрытые духовные резервы каждого человека. Недаром “болдинскому” циклу Пушкина предпосылается “педагогический” эпиграф о фонвизинском Митрофанушке – как бы умственно еще не рожденном дитяте, который дремлет в каждом из нас (его имя означает “озарение”, “явление света”). Наконец, эта графическая репрезентация структуры цикла хорошо подходит для объяснения некоторых трудных моментов творческой истории пушкинского произведения.

___________________________________

Э к с к у р с  IV.  О КОНЦЕНТРИЧЕСКОЙ СТРУКТУРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ “ОСЕНЬ” текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-24 .
Но прежде нам необходимо рассмотреть одно документальное свидетельство выявленного происхождения символической структуры “Повестей… Белкина”, оставленное самим их автором, как это имело место и в случае с богослужебным использованием молитвы св. Ефрема Сирина. Это свидетельство заключено в письме Пушкина П.А.Плетневу, написанном где-то накануне 16 февраля 1831 года – в пору между завершением в основном прозаического “болдинского” цикла и подготовкой его к печати. Речь в письме идет о намерении Пушкина выпустить книгу к Святой неделе, к Пасхе. Здесь, по-видимому, Пушкин имеет в виду западноевропейскую традицию устраивать пасхальные книжные ярмарки (в честь воскресшего Слова!) и к этому событию приурочивать выход новых книг. Срв. заметку о Лейпцигской книжной ярмарке из “Литературного листка” В.Менцеля, напечатанную в том же году в новорожденном “Телескопе” (Лейпцигская Пасхальная Книжная ярманка 1831 года // Телескоп, 1831, ч.3, № 9).

               Ровным счетом никакого развития этот замысел Пушкина не получил. Подготовка к выпуску “Повестей…” началась лишь полгода спустя. Позволительно поэтому усомниться в серьезности этого плана. Письмо Плетневу, наполненное финансовыми расчетами, в этом пункте имеет, скорее, не деловой, а комментирующий характер. Уже при самом поверхностном взгляде оно сообщает о связи замысла цикла с событиями Пасхи и Четыредесятницы.

               Но, далее, мы можем убедиться, что это письмо содержит указание и на богослужебную практику, ставшую основой структуры цикла. Пушкин уверяет своего петербургского корреспондента, что вышлет ему рукопись “на второй неделе” – и к этому туманному указанию не добавляет ни слова! Когда нет дополнительных пояснений о точке отсчета времени, это означает, что речь идет о чем-то само собой разумеющемся. Как правило, исходя из наших современных приблизительных представлений о тогдашнем календаре, предполагается, что здесь имеется в виду “вторая неделя” Великого Поста, который в этом году начнется 2 марта… Сразу возникает вопрос: почему Пушкин с такой определенностью назначает такой отдаленный срок, да еще собираясь высылать всего лишь перебеленную рукопись тоненькой книжечки? И сколько же времени, спрашивается, он отводит на ее издание?!

               В этом году Пушкин обвенчается с Н.Н.Гончаровой: в среду 18 февраля. Это был исход “мясоеда”, самая последняя неделя перед Великим Постом, когда можно было еще совершать бракосочетания, – на масленой уже было нельзя (этой неделе у Пушкина соответствует повесть о неправильной, незаконной женитьбе!) – и первый же день этой недели, когда можно было венчаться (в понедельник не советовало суеверие, во вторник, перед постным днем, не позволяла Церковь). Да еще и матушка невесты, Н.И.Гончарова почему-то вздумала было отложить венчание и в этот, чуть ли не последний из дней (Летопись жизни и творчества А.С.Пушкина... Т.3. С.306). Подумать только: в какие-то два-три дня могла диаметрально противоположным образом решиться вся дальнейшая судьба нашего автора!

               И одновременно же это была… вторая приготовительная неделя (=седмица) перед Великим Постом. “Тайна второй недели” – так, уважаемый читатель, можно было бы назвать настоящую главку (срв. название автобиографической повести “кавалерист-девицы” Н.А.Дуровой: “Невыгоды второго посещения”).

               Слово “неделя”, как мы знаем, имеет двоякое значение: в церковном обиходе оно означает воскресные дни, а в светском “неделей” называется то, что в Церкви – “седмицей”. Вряд ли Пушкин в письме Плетневу указывал точный день высылки рукописи – второе воскресенье, когда совершается богослужение Постной Триоди, то есть 15 февраля. Скорее всего он, как и все мы в подобных случаях, указывал приблизительный срок, когда сможет это сделать – вторую “седмицу”, которая, само собой, шла за второй приготовительной “неделей”, неделей о блудном.

               И действительно: если бы Пушкин всерьез собирался выслать рукопись на второй неделе Поста, а потом издать ее к Пасхе – то это означало бы, что на прохождение книги через цензуру и печатание оставалось бы… всего 5 недель! Такой опытный литератор, как он, не мог считать этот срок реальным. “Издать книгу нельзя в одну неделю; на то требуется по крайней мере месяца два”, – твердо заявлял он той же Надежде Дуровой (в письме перед 25 июня 1836 года), когда начинающая писательница требовала ускорить выдачу в свет своих “Записок”. Да тут и не требуется никаких теоретических выкладок, можно просто сравнить: Гоголь сообщал Пушкину, что вручил рукопись “Повестей…” Плетневу 21 августа; билет на выход книги в продажу был выдан 23 октября (А.С.Пушкин “Повести Белкина”. М., 1999. С.226, 228). Книга издавалась ровно 9 недель, то есть почти вдвое дольше того срока, который предполагался якобы Пушкиным! И наоборот, если речь идет, как мы думаем, о второй подготовительной неделе перед Постом – то к “производственному циклу” прибавляются еще 3 недели. 8 недель выглядят уже реальным сроком, который мог назвать Пушкин.

               Таким образом, письмо Плетневу убедительно доказывает, что Пушкин ориентировался на подготовительные седмицы перед Великим Постом, и более того, связывал с ними замысел своего сборника. Отметим еще, что письмо написано до 16 февраля, понедельника, то есть на первой “седмице”. Можно было бы сказать просто: “на следующей неделе”, и если Пушкин этого не сделал, то это лишний раз подтверждает литературно-комментирующий характер его мнимого “плана”. Такие комментирующие указания (о “белых местах”), среди сугубо деловых, можно встретить и в других, уже серьезных письмах Плетневу летом 1831 года по поводу издания “Повестей…”




               *   *   *


               Схема, которую мы предложили, наглядно показывает, в чем состоит различие между реальной последовательностью повестей в цикле и последовательностью символической – последовательностью соответствий евангельским чтениям. Повести Пушкина у нас на диаграмме расположены против часовой стрелки, “пОсолонь” – соответствующие им “недели” следуют в обратную сторону. Для того чтобы “прочитать” повести в порядке их символических соответствий, нужно начать с первой – перенестись сразу к последней и затем подниматься в обратной последовательности оставшихся повестей. Но можно начинать сравнивать и с другого “начала”: не формального, а содержательного – не с начала богослужебных чтений, а с начала всемирной истории. Нечто подобное происходило тогда, когда Пушкин заносил на бумагу текст своих повестей.

               Историк литературы сразу узнает в этой закономерной вариативности движения по лабиринту нашей диаграммы черты творческой истории цикла. Повести Пушкина написаны вовсе не в той последовательности, в какой были потом изданы автором. Он начинал не с “Выстрела”, а как бы “из середины” – с повести “Гробовщик”.

               Теперь нам нетрудно понять, почему это произошло. Ведь повесть “Гробовщик” соответствует чтению о Страшном суде – притче об абсолютном конце всемирной истории. И поскольку Пушкин создает свою цепочку повестей-соответствий евангельским чтениям в обратном порядке, то он начинает – с конца. Предложенная нами диаграмма доказывает, что весь состав будущих “Повестей… Белкина” уже находился перед мысленным взором писателя, когда он приступал к их созданию в сентябре 1830 года…

               Повесть “Гробовщик”, согласно помете под рукописью, в Болдино написана первой. На ее последней странице набросан список остальных повестей, в котором она стоит в начале – и зачеркнута, как уже готовая (VIII, 581, 639). Следующим будет перенесен на бумагу “Станционный смотритель”, за ним – “Барышня-крестьянка”. Как видим, хотя писанный порядок отличается от печатного, но Пушкин нисколько не отступает от того порядка, в котором его повести соответствуют евангельским чтениям.

               Тем не менее в упомянутом плане – первом, приблизительном, не конца осуществленном плане “Повестей… Белкина” (тогда даже и названия такого не существовало) – встречается одно противоречие нарисованной нами картине. После “Гробовщика” в этом плане идет сначала “Барышня-крестьянка”, а уже потом – “Станционный смотритель”. Две “очередные” повести поменялись местами. Почему? Вторая из них, “…Смотритель” тоже зачеркнута как написанная, а первая, “Барышня…” – нет: написав ее, третью по счету повесть, Пушкин набросал новый план, и возвращаться к старому плану, чтобы помечать написанное, уже не имело смысла (Петрунина Н.Н. Когда Пушкин написал предисловие к “Повестям Белкина” // Временник Пушкинской комиссии. 1981. Л., 1985. С.45-47).

               Чем же объясняется эта перестановка? Может быть, Пушкин планировал писать эти повести в другом порядке? Наша диаграмма кладет предел этим догадкам: коль скоро Пушкин держал в уме сразу две последовательности – прямую и обратную, то при записывании только одной из них легко можно было перепутать порядок. То, что две повести в плане поменялись местами, – служит ярким свидетельством существования скрытой, символической последовательности соответствий повестей евангельским чтениям, которая здесь прорвалась на поверхность. Ведь “Барышня-крестьянка” соответствует притче о мытаре и фарисее, а Станционный смотритель” – притче о блудном сыне. А они, как мы знаем, в порядке недельных богослужений идут одна за другой именно в этой последовательности.

               Так были написаны первые три повести цикла. А затем повторяется почти то же, что происходит, когда символический порядок “болдинских” повестей требует перейти от “первой” повести, “Выстрел”, сразу к “последней”, “Барышне-крестьянке”. Только здесь, в процессе записывания повестей, Пушкин переходит от “последней”, какой она стала в окончательной редакции, к “первой”.

               В линейной проекции цикла это точка, где разрывается круг, изображенный на диаграмме. Как раз в повести “Барышня-крестьянка” можно найти иносказательное отражение того, что структура “Повестей… Белкина” представлялась Пушкину не линейной, а круглой. Алексей Берестов обучает мнимую неграмотную крестьянку чтению и письму и радуется ее быстрым успехам. “В самом деле, НА ТРЕТЬЕМ УРОКЕ Акулина разбирала уже по складам «Наталью, боярскую дочь», прерывая чтение замечаниями, от которых Алексей истинно был в изумлении, и КРУГЛЫЙ ЛИСТ измарала афоризмами, выбранными из той же ПОВЕСТИ”. Исписать “круглый лист” – значит “с обеих сторон”, и внутренняя форма этого фразеологического выражения соответствует представлению повестей на круговой диаграмме, в противоположность линейному. Вот почему выражение это соединяется с упоминанием “повести” – повести Карамзина “Наталья, боярская дочь” (как бы прообразующей, в отличие от его же повести “Бедная Лиза”, благополучный исход любовных приключений персонажей “болдинских повестей), – а “третий урок” лже-Акулины напоминает, что сама эта повесть Пушкина пишется третьей по счету.

__________________________________

Э к с к у р с  V.  О ПРЕДШЕСТВЕННИКЕ БЕЛКИНА ВО ВСТУПЛЕНИИ К ПОЭМЕ “РУСЛАН И ЛЮДМИЛА”. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-25 .
________________________


               Замечательно, что именно в этом пункте замысла Пушкина, после написания “Барышни-крестьянки”, как показывает первый, из упомянутых нами, план цикла, происходят серьезные колебания. Пушкин не стал писать той повести, заглавие которой у него обозначено следующим в плане, а написал повести “Выстрел” и “Мятель”, которых там нет. Можно лишь догадываться, в развитие гипотезы, уже очень давно высказанной исследователями, что это связано с попыткой Пушкина открыто отразить в ненаписанной повести эпоху политических заговоров конца 1810-х – начала 1820-х годов (Оксман Ю.Г. Повесть о прапорщике Черниговского полка: Неизвестный замысел Пушкина // Звезда, 1929, № 7; он же. Комментарии // В кн.: Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 6 тт. Т.4. М.-Л., 1936. С.768-769; Томашевский Б.В. Примечания // В кн.: Пушкин А.С. Полное собрание сочинений в 10 тт. Т.6. Л., 1978. С.541).

               Частично этот замысел, обозначенный в плане заглавием “Самоубийца”, был реализован в повести “Выстрел”, в которой, по меткому замечанию другого исследователя-пушкиниста, в чрезвычайно сконцентрированном виде изображена “вся эпоха этих походов и заговоров” (Гроссман Л.П. Исторический фон “Выстрела”. (К истории политических обществ и тайной полиции 20-х годов) // Новый мир, 1929, № 5. С.222). Мы же, со своей стороны, хотели бы обратить внимание, что в плане соответствий программе евангельских чтений четвертая, ненаписанная “Повесть… Белкина” должна была отвечать библейскому сюжету о грехопадении Адама и Евы. Это всемирно-историческое событие может рассматриваться как своего рода самоубийство.

________________________________

Э к с к у р с  VI.  О НЕОСУЩЕСТВЛЕННОМ ЗАМЫСЛЕ ПОВЕСТИ ПУШКИНА “САМОУБИЙЦА”. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-26 .
______________________


               Соотнесенная в своем символическом плане также с тематикой евангельского чтения Прощеного воскресенья, эта повесть, несомненно, взывала бы и к прощению оставшихся в живых политических преступников 14 декабря. Но в 1830 году, как мы сказали, Пушкин еще частично отступился от художественного решения этой животрепещущей политической темы. Лишь в 1835 году она в полную силу прозвучит в романе “Капитанская дочка”, с его “русским бунтом, бессмысленным и беспощадным”.

               А тогда, болдинской осенью, замысел “Самоубийцы” раскололся на две повести. Неделя об Адаме и Еве, которой должна была соответствовать неосуществленная повесть, отошла, как мы знаем, к “Мятели” (ее родство с политическим замыслом 1829-1830 г. как раз и проявится в “Капитанской дочке”, где то же самое стихийное явление, буран, станет аккомпанементом к завязке конфликта). А для повести “Выстрел”, в которой отчасти реализовались историко-политические мотивы “Записок молодого человека” и “Самоубийцы”, Пушкин избрал иное евангельское соответствие – чтение о спасенном Закхее…

               Нам остается показать, что в повести «Выстрел» действительно присутствуют мотивы этого чтения. Приведем только один пример. В евангельском рассказе говорится о том, что мытарь Закхей был мал ростом, и ему пришлось взобраться на смоковницу, потому что он очень хотел рассмотреть Христа в толпе окружавшего его народа. У проповедников эта черта трактуется как символическая, изображающая стремление грешника возвыситься из своего унижения к Богу – “влезть на смоковницу” (см., например: Святит. Григорий Палама. Беседа… имеющая своей темой исправление и спасение начальника мытарей Закхея… // В его кн.: Беседы. Т.3. М., 1994. С.221-222). Оба эти мотива чтения о Закхее использованы в эпизоде первой дуэли Сильвио с графом Б***.

               Пушкин рассказывает, что с приездом графа Сильвио потерял первенство в городе, где стоял их полк, и из кожи вон лез для того, чтобы возвратить себе утраченное значение, подобно тому как Закхей (добавим мы) влез на дерево, чтобы увидеть Христа. Как-то А.Н.Муравьев (которого Пушкин в эпиграмме “Лук звенит, стрела трепещет…” прославил как Митрофана – достойного соперника самого Аполлона) заметил по поводу финала псалма “На реках Вавилонских…”, звучащего, кстати, во время трех приготовительных недель перед Великим Постом: “Мысль о сокрушении младенцев Вавилонских о камень, которая была бы слишком жестока в буквальном значении, есть напротив самая чистая в иносказании; это значит: блажен, кто имеет довольно твердости сокрушать, о камень веры, едва раждающиеся дурные мысли и желания, прежде нежели оне вырастут в злые дела и навыки” (Муравьев А.Н. Письма о богослужении... С.149).

_________________________________

Э к с к у р с  VII.  ОБ ИСПОЛЬЗОВАНИИ ПСАЛМА 136-го В СТИХОТВОРЕНИЯХ ПУШКИНА. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-27 .
_____________________


               В пушкинской повести происходит нечто как бы противоположное: возвышенная мысль евангельского рассказа возвращается к жестокой действительности, где стремление Закхея к Богу “есть напротив” (по выражению Муравьева) стремление инфернального Сильвио к самообожествлению. Кульминацией этого извращенного стремления “возвыситься”, так сказать прибавить себе роста, и стала дуэль.

               А что же дерево? Закономерно, что второй элемент рассказа реализуется Пушкиным в том же эпизоде дуэли: под дулом пистолета граф ест черешни и бросает на землю косточки, “которые” (жалуется Сильвио) “долетали до меня”. Как хочется тут вспомнить… барона Мюнхаузена! В этом жесте заключается та же метафора роста: он как бы сажает деревья, на которые, когда они вырастут, мог бы взобраться униженный Сильвио. Но для того чтобы достигнуть духовного уровня мытаря Закхея ему тоже нужно еще подрасти. А пока что он изображен Пушкиным как хнычущий от обиды ребенок.

______________________________

Э к с к у р с  VIII.  “ПОБЕДА НАД ВРАГОМ” В ПОВЕСТИ “БАРЫШНЯ-КРЕСТЬЯНКА”. Текст см.:http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-02-28 .
______________________


               О том, что дерево в пушкинской повести имеет не меньшее значение, чем в евангельском рассказе (напомним, что встреча Христа с Закхеем происходит накануне Страстной недели, и смоковница, на которую он взбирается, прообразует Крестное Древо, на которое вознесут Иисуса Христа), – говорит имя Сильвио. Оно происходит от латинского корня со значением “лес”, который омонимичен германскому корню со значением “серебро”. Сильвио – это, так сказать, “клад в лесу”, подобный погребенной под грузом грехов “сребролюбивой душе Закхеа мытаря”.

               Говоря о политических мотивах повести, соотнесенной с этим евангельским чтением, невозможно не упомянуть и о чудном стихотворном переложении сюжета о Закхее, сделанном получившим прощение бывшим политическим заговорщиком Ф.Н.Глинкой (Накануне святого причастия. Стихотворение Ф.Н.Глинки. Сообщено Вас.Серг.Арсеньевым // Русский архив, 1892, № 4).




               *   *   *


               Возможно, что с изменением замысла и привлечением в состав символической структуры цикла нового воскресного чтения (характерно, что Пушкин пустил “на замену” две повести, которые рассказывал еще лицеистом: Петрунина Н.Н. Проза Пушкина. С.12) связана и “перестановка” в окончательной редакции повестей, которые раньше, как мы видели, были скомпонованы очень эффектно: начинались со “Страшного суда” и должны были завершиться “возобновлением” всемирной истории. Эта идея – не редкость у Пушкина, возьмем, например, апокалиптические мотивы в пронизанном историческими реалиями послании того же 1830 года “К вельможе”: “Смотри: вокруг тебя / Все новое кипит, было истребя”, – обращается поэт к своему адресату, говоря о наступлении новой эпохи после наполеоновских войн. Срв. в “Откровении св. Иоанна Богослова”: “И увидел я новое небо и новую землю”. Война с Наполеоном как война с “антихристом” – устойчивая модель тогдашней политической пропаганды (Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. Спб., 1999. Ч.1: Апокалипсическая битва /Мессианистическая риторика 1810-х годов как питательная среда поэтического языка Пушкина/). Но на круговой диаграмме хорошо видно, что в действительности это не было перестановкой: просто цикл повестей мог быть начат с любой точки на круге.

               Но есть у Пушкина, помимо первоначального плана, помимо порядка написания, наконец, помимо окончательного порядка следования повестей, и еще один, совершенно иной фиксированный порядок их последовательности, о котором тоже не лишне будет упомянуть. На этот порядок расположения повестей обращает внимание Н.К.Гей (в его кн.: Проза Пушкина... С.71). С неменьшей чуткостью исследователь отмечает взаимную перестановку повестей “Барышня-крестьянка” и “Станционный смотритель” в первом плане на последней странице рукописи “Гробовщика” (там же. С.125, прим.3. Срв.: Дебрецени П. Блудная дочь: Анализ художественной прозы Пушкина. Спб., 1995. С.91, 319).

               Царскосельским летом 1831 года, когда Пушкин готовил “Повести покойного Ивана Петровича Белкина” к изданию и читал их своим соседям по даче Н.В.Гоголю и В.А.Жуковскому, он также написал, в творческом соревновании со своим знаменитым “побежденным учителем”, “Сказку о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди”. В этой сказке, у всех на виду, помещено таинственное изображение болдинского повествователя 1830 года:


                         Царь ступил на двор широкой:
                         Там под елкою высокой
                         Белка песенку поет,
                         Золотой орех грызет,
                         Изумрудец вынимает
                         И в мешочек опускает;
                         И засеян двор большой
                         Золотою скорлупой.


Еще во вступлении к поэме “Руслан и Людмила”, написанном для издания 1828 года, Пушкин делает повествователем своего произведения сказочное животное: “кот ученый / Свои мне сказки говорил”. Повествовательная структура поэмы была распространена для прозаических “сказок” 1830 года, и повествователь их получил фамилию, производную от названия другого сказочного животного – белки.

               Белка, кроме того, – персонаж северной мифологии; она снует вверх и вниз по мировому древу (вспомним белку, которая “растекается по древу” во вступлении к поэме “Слово о полку Игореве”), соединяя земное с небесным (см.: Мифы народов мира. Т.1. С.288, 478). Функцией этого мифологического персонажа определяется мировоззренческий масштаб “рассказанных” им “болдинских” повестей. Известно, какое значение для замысла Пушкина имеет барочная эмблематика (см.: Петрунина Н.Н. Проза Пушкина... С.88, прим.21; Сазонова Л.И. Эмблематика и изобразительные мотивы в “Повестях Белкина” // А.С.Пушкин “Повести Белкина”. М., 1999). Среди подобных изображений имеется и эмблема, на которой представлена “Белка, выгрызающая ядрышко из ореха”; она сопровождается девизом и объяснением: “Не без усилий. Ничего нельзя достичь без трудностей” (Эмблемата // В кн.: Кох Р. Книга символов; Эмблемата. М., 1995. С.344, 346. Табл.57, № 4. Срв.: Глассэ А. Ук. соч. С.101). Эта эмблема прекрасно характеризует наличие символического плана у “белкинских” повестей, так же как повадки кота у петербургского лукоморья, разгуливающего “по цепи кругом” и “налево”, и “направо” – в точности так, как происходит движение на нашей круговой диаграмме.

               Повести Белкина тоже подобны орешкам, которые можно разгрызть “не без усилий”:


                         «…А орешки не простые,
                         Всё скорлупки золотые,
                         Ядра – чистый изумруд;
                         Но, быть может, люди врут».


Любопытно, что белка в сказке изображается… пять раз (когда о ней рассказывает повариха; когда этот рассказ Гвидон передает царевне Лебеди; когда она впервые появляется у него во дворце; когда о ней рассказывают корабельщики; и наконец, в развязке, когда ее смотрит долгожданный царь Салтан) – по числу повестей.

               Пушкин обыгрывал внутреннюю форму фамилии своего вымышленного повествователя еще в предисловии “От издателя” к самому сборнику повестей, рассказывая, чем он питается: “крестьяне, пользуясь его слабостию […] более двух третей оброка платили орехами, брусникою и тому подобным; и тут были недоимки” (выражение “иметь слабость …” может означать: “очень любить что-то”). Таким образом, мудрые крестьяне знают, что автор “Истории села Горюхина” – не человек, а белка (и пользуются этим), точно так же как в “Истории одного города” у Н.Щедрина обыватели в конце концов догадались, что в голове их градоначальника спрятан органчик.

               В “Сказке о царе Салтане…” преломляется, наконец, и состав рассказчиков повестей, который приводится в предисловии к сборнику. К сообщению безымянного биографа Белкина о том, что повести эти “большею частию справедливы и слышаны им от разных особ”, издатель делает примечание: “В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой повестию рукою автора надписано: слышано мною от такой-то особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии). Выписываем для любопытных изыскателей: Смотритель рассказан был ему титулярным советником А.Г.Н., Выстрел подполковником И.Л.П., Гробовщик прикащиком Б.В., Метель и Барышня девицею К.И.Т.”

               Сказочные, из до-петровской Руси двойники этих рассказчиков окружают белку в “Сказке о царе Салтане…”: “дьяк приказный” соответствует сразу и “титулярному советнику А.Г.Н.” (оба они – царские чиновники) и (по сходству названий должностей) “приказчику Б.В.”; второй из них тоже, вероятно, рассчитывается монетой, которую льют из скорлупок – “Да пускают в ход по свету”; “войском”, которое отдает белке честь, командовал, по всей видимости, прадед “подполковника И.Л.П.”; а “девкам”, которые прячут “под спуд” изумрудные ядрышки, соответствует “девица К.И.Т.”, ухитрившаяся овладеть секретами сразу двух повестей (стилистические различия между аналогичной парой слов “дева” и “девчонки” обыгрываются в 23-м примечании к роману “Евгений Онегин”).

___________________________

Э к с к у р с  IX.  О “ДЕВИЦАХ” И “ДЕВКАХ”. Текст см.: http://www.proza.ru/diary/alekseiju/2009-03-01 .
___________________


               “Любопытные изыскатели”, которых пророчил себе Пушкин, давно догадались: Пушкин наделяет своего повествователя автобиографической чертой, так как он тоже, записывая слышанные им исторические анекдоты, помечал, кем они сообщены (Тюпа В.И. Притча о блудном сыне в контексте “Повестей Белкина” как художественного целого // Болдинские чтения. Горький, 1983. С.71); а в инициалах рассказчиков угадываются имена действительно существовавших людей, например, в инициалах И.Л.П. – инициалы кишиневского знакомого Пушкина Ивана Петровича Липранди (Гроссман Л.П. Ук. соч. С.215. Липранди был также подполковником, когда в Кишиневе с ним познакомился несостоявшийся титулярный советник Пушкин), а в инициалах А.Г.Н. – инициалы пушкинского тестя, Н.А.Гончарова. Достаточно расположить эти буквы по кругу, чтобы убедиться, что в одном направлении читаются инициалы Липранди (или Гончарова), а в другом – кажущиеся “переставленными” инициалы белкинских рассказчиков (об инициалах “девицы К.И.Т.” – “Катерины Федоровны Тизенгаузен”? – см.: Глассе А. Из чего сделалась “Метель” Пушкина // Новое литературное обозрение, № 14, 1995. С.99-100).

               Порядок перечисления повестей в этом примечании – особый, нигде больше не встречающийся. То, что он обладает каким-то значением, указывает опережение “титулярным советником” старшего по чину – “подполковника” (тем более значимое, что первому из них в “Станционном смотрителе” как раз и принадлежит знаменитое рассуждение о “чинах”). Если бы это не имело какой-либо особой цели, то эти имена были бы названы в приличном чину их обладателей порядке: что неукоснительно и соблюдено в отношении “прикащика” и особенно (прямо как в списке действующих лиц шекспировской пьесы!) – “девицы”. Если соединить линиями точки на круге в порядке перечисления повестей в примечании, то получится… стилизованная монограмма их реального автора: “А.П.” Разорванный, недоведенный до конца круг образует третий инициал Пушкина: “С”.

               Известно, что именно так и было озаглавлено их первое издание: “Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.” Но первоначально даже такого обозначения реального автора не предполагалось: “Написал я прозою 5 повестей […] которые напечатаем […] Anonyme”, – сообщал Пушкин Плетневу еще 9 декабря 1830 года, вскоре по возвращении из Болдина в Москву. Именно поэтому нужна была диаграмма, спрятанная в перечислении вымышленных рассказчиков. Их четверо – число, которое указывает на количество подготовительных “недель” перед Великим постом, положенных в основу символического замысла цикла. Тому, кто расшифровал бы эту диаграмму, открылись бы инициалы его реального автора.

Комментариев нет:

Отправить комментарий